Машина Бэббиджа

Глава II. ПЕРВАЯ ПЕТЛЯ

Первая петля

Тусклый рассвет, больше похожий на использованную акварельную палитру, пробивался сквозь запылённые стёкла высоких окон квартиры Бэббиджа на Дорсет-стрит, превращая комнату в гигантскую камеру-обскура.

На стенах плясали перевёрнутые тени дымовых труб, а за окном приглушённо доносился целый утренний оркестр: дробный стук копыт, скрип телег и крики разносчиков: «Уголь! Свежая рыба!»

Бэббидж был глух и слеп ко всему окружающему как точный инструмент, откалиброванный на одну задачу. Его ум регистрировал лишь одну реальность — чистые символы и их безошибочную логику.

Весь пол его кабинета был застелен бумагой разного размера. У окна стоял массивный дубовый письменный стол, заваленный книгами и циркулями, а над ним этажерки, гнущиеся под тяжестью фолиантов.

По середине комнаты, словно остров, возвышалось глубокое кожаное кресло с продавленным сиденьем, хранившим форму тела одновременно всех людей, когда-либо садившихся в него.

На приколотом к стене булавками ватмане углём и чернилами с маниакальной скрупулёзностью прорисовывалась аналитическая мечта, точнее — её алфавит и грамматика.

Он ходил по берегам этого бумажного архипелага, в бархатном халате поверх мятой ночной сорочки, босиком, с пером в одной руке и лупой в другой. Его мозг, перегретый бессонницей, работал с лихорадочной ясностью. Он уже отбросил «Великий Акустический Рефлектор» как детскую забаву. Теперь он строил нечто иное: механизм для операций над чистотой самой мысли.

«Склад» — он начертал слово в углу нового листа. Здесь будут храниться числа. Не десять, не сто — тысячи! Каждое — на отдельном зубчатом колесе, готовое по команде вступить в работу.

«Мельница» — ниже. Сердце. Место, где числа будут складываться, вычитаться, перемножаться. Где арифметика станет физическим действием: сцепление шестерён, перенос десятка, звонкий щелчок завершённой операции.

«Управление» — самая сложная часть. Не голос, не воля исполнителя, а последовательность действий.

Мысль обретала форму: перфокарты, картон, пробитый по образцу жаккардова станка. Отверстие — «положительный». Без отверстия — «отрицательный». Код вселенной, сведённый к принципу наличия или отсутствия.

Он сочинял законы для ещё не родившегося чудища сухим языком цифр и условных переходов: «Если с ячейки 5 поступает число большее, чем с ячейки 3, перейти к операции 47…».

— Вы описываете не механизм, — раздался голос с порога. — Вы описываете как раз логику.

Бэббидж вздрогнул так, что клякса с пера упала на лист, едва не смазав схему переноса десятка.

В дверях, не снимая тёмно-синей шерстяной накидки с капюшоном, от которого ещё струился утренний туман, запотевший на ворсинках, стояла Ада. Она была всё так же не естественно бледна, а глаза горели тем же огнём, что и вчера в салоне. В руках она держала небольшую корзину, прикрытую салфеткой.

— Как вы вошли? — несколько бестактно спросил Бэббидж, больше удивлённый, чем возмущённый.

— Ваша экономка. Я застала её врасплох: сказала, что принесла чертежи от механика с завода, а она выглядела слишком усталой, чтобы уточнять подробности.

Ада сбросила накидку на спинку стула, где та повисла бесформенным синим облаком.

— Я не могла ждать. Нашу дискуссию нужно завершить. Да и, полагаю, вы ещё не завтракали. — Она подняла корзину. — Булочки с изюмом, чеширское масло и немного Конгоу с душистыми горными травами. У вас же найдется кипяток?

Чарльз кивнул, скорее машинально нежели осознанно, и Ада, не дожидаясь приглашения, прошла в маленькую смежную комнатку, которая служила чем-то вроде буфетной. Скоро оттуда донёсся звон фарфора и лёгкий, согревающий запах бергамота. Она вернулась, поставив на край стола поднос с чашкой и тарелкой.

Затем она осторожно подошла к разложенным по всему полу листам, и не спрашивая разрешения стала их внимательно изучать. Её взгляд скользил не как у дилетанта, восхищённого сложностью, а как у криптографа, ищущего ключ.

Бэббидж, в свою очередь, невольно наблюдал за ней: как она, наклонившись, водила пальцем по схемам, как её профиль, освещённый утренним светом, казался сосредоточенным и бесконечно далёким от светских условностей, как одна прядь каштановых волос выбилась из причёски и упала на щёку.

— Здесь, — она ткнула пальцем в блок «Управление», — вы предполагаете линейное выполнение. Карта за картой. Но мысль — не линейна. Она ветвится. Она задаёт вопросы. «Если»… «то»…

— Машина не задаёт вопросов! — рявкнул Бэббидж, защищая свою схему. — Она исполняет приказы. Чёткие, недвусмысленные приказы.

— Именно, — не отступала Ада. — Поэтому язык этих приказов должен быть достаточно богат, как сама логика, и способен вместить всё многообразие возможных ходов. Чтобы в ней можно было смоделировать саму возможность выбора. Иначе вы получите не мыслящий аппарат, а всего лишь арифмометр. А мне бы хотелось, чтобы она умела… — она запнулась, ища слово, — сочинить вариацию на музыкальную тему. Или, скажем, доказать теорему методом от противного.

— Вы забегаете слишком далеко вперёд, мисс Байрон, — сказал он, но уже без прежней твердости.

— Вы же сами сказали вчера, — парировала она, — что хотите сохранить саму ткань нашей дискуссии о природе поэзии. Но логика мистера Шелли — это не ткачество, а внезапный каприз ветра, рвущий нить. Логика мисс Годвин — это едкое замечание, способное обратить в прах самый прочный шёлк ваших аргументов. Как же ваша машина сохранит это, если её язык беднее их речи?

Это был неожиданный удар. Точный и сокрушительный. Бэббидж обрушился в своё кожаное кресло, и то издало звук, похожий на сдавленный человеческий выдох.

Чарльз посмотрел на свои чертежи, раскиданные по всему полу, и внезапно они показались ему примитивными детскими каракулями. Всё это было уже не эскизом грандиозной машины, а схематическим ребячеством, беспомощной грудой зубчатых кружочков — уловкой для тщеславия, механическим костылём для ума.

— Что вы предлагаете? — решительно спросил он, и в его голосе прозвучала интонация похожая на капитуляцию перед неизбежным поражением.

Ада улыбнулась. Это была не победоносная улыбка, а улыбка союзника, нашедшего слабое место в обороне общего врага.

— Расширить алфавит, — сказала она просто. — Ввести символы для условного перехода. Для цикла. Для… — она суетливо оглядела комнату в поисках наглядного примера, и её взгляд упал на нотную тетрадь. — Для чего-то вроде знака репризы или перехода из тональности в тональность. Чтобы одна и та же последовательность операций могла повторяться или быть интерпретирована в разных голосах. Как в фуге. Дайте мне перо, я покажу.

Смущённая своей воодушевлённостью, она поправила прядь волос, упавшую на лицо.

Заворожённый Бэббидж, протянул ей своё перо. Она опустилась на пол, отодвинула его чертёж и на чистом листе начала быстро набрасывать некое подобие схемы:

Слева — условное обозначение. Справа — действие. «LOAD A, R1» — «Взять число из ячейки А, поместить в Регистр 1». «IF R1 > R2, JUMP TO OP. 12» — «Если число в Регистре 1 больше, чем в Регистре 2, перейти к операции номер 12». «LOOP 5 TIMES» — «Повторить следующую последовательность пять раз».

Она писала не на языке механики, а на языке намерений. Она писала протокол власти над хаосом.

Бэббидж смотрел, как из-под её быстрого, уверенного пера рождается новая реальность. Он, инженер, думал о способе. Она, интерпретесса, — о сущности. И вместе они создавали нечто третье: правила бытия для ещё не рождённого вычислительного процесса.

Он присел рядом с ней на корточки, чтобы лучше видеть. Их плечи почти соприкасались. Чарльз чувствовал лёгкое тепло, исходящее от неё, и запах лаванды, смешанный с запахом бумаги и чернил. На мгновение он забыл о машинах, уставившись на её руку, выводящую изящные символы. Ада же, почувствовав его взгляд, на секунду замедлила движение пера, но не обернулась.

— Вот и всё, — она отодвинула от себя лист. На нём трепетало свежими чернилами подобие первого в мире формального машинного языка. — Это перевод. С языка мысли — на язык машины. А вот обратно… — она вдруг задумалась, и её взгляд стал отстранённым, — …обратно она сможет перевести только результат. Число. Совершенное и бездушное. Как мёртвая оболочка живой мысли.

В комнате повисла тишина. С улицы явственно доносился звонкий голос торговки яблоками, крики разносчиков, ржание лошадей.

— Её никогда не построят, — тихо сказал Бэббидж, глядя на гору бумаг, которая теперь казалась ему одновременно и грандиозной, и жалкой. — Для этого нужны станки, и деньги, которых у меня нет. Это… поэма. Поэма о машине.

Ада подняла голову. Их взгляды встретились. Он увидел в её глазах не разочарование, а какую-то твёрдую, почти материальную решимость.

— Тогда мы напишем поэму так убедительно, — сказала она, — что мир поверит в существование её героя. Мы построим её здесь. — Она постучала пальцем по виску. — И пусть она будет идеальной. Наше поражение будет самым изящным в истории. Потому что мы проиграем битву, но определим правила всех будущих войн.

Бэббидж смотрел на эту странную девушку, дочь поэта-бунтаря, говорившую о поражении как о высшей форме победы. И впервые за многие годы в его груди, рядом с привычной горечью, шевельнулось что-то острое, горькое и пьянящее.

— Ладно, — пробормотал он, вставая и отряхивая халат. — Начнём с азов. Объясните мне ещё раз этот ваш «цикл». И ради Бога, не называйте его «репризой». Механики не поймут.

Уголки губ Ады дрогнули.

— Как прикажете, мистер Бэббидж. А как насчёт «петли»?

— Приемлемо, — кивнул он, и в его глазах мелькнула искорка, которую можно было принять за улыбку. — Теперь о хранении временной памяти для промежуточных результатов…

Так они проработали до полудня, позабыв о завтраке. Чай в чайнике так и остался нетронутым, а булочки медленно черствели на тарелке, как экспонаты забытые в мастерской художника натюрмортуриста.

Солнце успело подняться в зенит и скатиться обратно к самому горизонту, пока двое жрецов у её алтаря, пачкая руки в чернилах, спорили о будущем с таким неистовым жаром, будто оно должно было наступить уже завтра.

Перелистнуть >>